Глава двенадцатая

В горах Памира высоко стояло жаркое октябрьское солнце. По тропинке, ставшей родной и знакомой, поднимался к Чинару Сойкин. За спиной он тащил громоздкий, завернутый в мешковину багет. Сама картина, бережно свернутая в трубку, покоилась в рюкзаке. И чем выше поднимался, тем чаще перекидывал багет с плеча на плечо. Он уже рисовал в своём воображении, как вечером войдёт в клуб бабаев, поставит у стены картину, торжественно скажет: «Принимайте подарок!..» Нет, не так он скажет — попроще и тише: «Для вашего клуба писал». А Боймирзо... Тот поднимется со своего места и объяснит бабаям: «Русский художник, наш гость, картину свою в дар кишлаку Чинар преподносит». И порывисто шагнет к нему, станет благодарить. А бабаи будут покачивать головами, говорить между собой: «Благородный человек!.. Картину нам... подарил. А как нарисовал!.. Нет, вы только смотрите — какая это картина. Она бы в Душанбе центральную галерею украсила!..»

Потом Сойкину становилось совестно своих мыслей, и он от них отвлекался, смотрел на горы, любовался сиянием тихого, ясного дня. Два года он не был в горах, но, как и раньше, его охватило чувство восторга и восхищения и какой-то тихой, неземной умиротворённости при виде вечно сияющих снежных вершин, неба, льющего на землю теплое дыхание вечности.

Виктор уже более недели жил в Нуреке, сделал множество зарисовок с натуры, набросал портреты почти всех членов бригады Мирсаида. От него с печалью узнал о смерти Курбан-аки и послал об этом письмо Чугуеву. Теперь он поднимался в знакомый кишлак, где его уже ожидал Молдаванов, прилетевший сюда два дня назад.

Глухое стрекотание раздалось за горой, заслонявшей вид на Пулисангинское ущелье, где возводилась плотина; вначале Сойкин решил, что это доносится шум экскаваторов, но стрекотание нарастало так, словно кто-то часто-часто стучал молотком по камню или крутил гигантскую трещотку. А скоро из-за горы показался вертолёт. Он летел в сторону кишлака Чинар. И странный груз висел у него под фюзеляжем: то ли камень, то ли человек, схватившийся за конец верёвки.

«Что же это они тянут на верёвке?» — спрашивал себя художник, в недоумении провожая вертолёт.

Вертолёт удалился, и груз его так и остался для художника загадкой.

Прямиком через неглубокое ущелье направился Сойкин в кишлак Чинар. Метрах в двухстах заметил группу людей. Шли они по тропе, соединяющей Нурек с Чинаром,— а через несколько минут он уже пожимал руки Мирсаиду, Зине, Алексею Ивановичу, машинистам экскаваторной бригады: бригада почти в полном составе направлялась в кишлак Чинар на концерт Молдаванова.

Алексей Иванович кивнул на Мирсаида, сказал:

— Да вот... в гости к нему. Давно собирались.

Зина смущённо пряталась за спины машинистов. Обычно такая смелая, общительная, здесь она чувствовала себя неловко, видимо, знала, что в доме Мирсаида её встретят уже как невесту.

По дороге Алексей Иванович рассказывал:

— Боймирзо Шукуров выпросил у алюминщиков вертолёт. Он звонил в филармонию. Нашлись и русские артисты, там как раз москвичи гастролируют — пианистка знаменитая и певица... Обе они тоже летят на вертолёте.

Бригадир повернулся к Мирсаиду:

— То-то будет праздник для твоих земляков! Строители вышли на ровное место, и им открылся кишлак, затенённый кроной гигантского чинара, а метрах в пятидесяти от селения, возле школы, вертолёт с обвисшими, как усы запорожца, лопастями винта, рой детворы да и взрослых, облепивших впервые залетевшую сюда диковинную машину.

Строители пошли к Мирсаиду, а художник свернул в саклю Боймирзо, где они с певцом раньше квартировали. Молдаванов встретил его шумно, долго тряс, сжимая в объятиях.

— Рад тебя видеть, дружище. Вот молодец! Пришёл вовремя, я как раз заканчиваю составлять программу концерта. — Ты, москвич, должен знать пианистку Тамару Николаевну Гусеву и певицу Эмму Ивановну Маслову.

Художник кивнул:

— Да, я их знаю. Ну, не коротко, не так, как вас, а слушал обеих. И что же?

Певец поднял к губам палец, зашикал:

— Тише ты, они здесь!

Показал на стену, за которой была женская половина сакли.

— Гусева будет мне аккомпанировать, а с Масловой мы споем дуэтом.

— Как я разумею... вам надо бы порепетировать?..

— С Масловой я пел, а Гусева... О-о, брат. Это такая пианистка!

И Молдаванов вновь приставил к губам палец, мол, тише, как бы не услышали.

Никогда ещё не видел художник Молдаванова таким молодым, бодрым и энергичным. Певец кидал на приятеля быстрые взгляды, кивал, улыбался — лицо его светилось, и весь он отдавался счастливому ожиданию того момента, когда начнётся концерт.

— Но позволь! — осенило вдруг художника. — Пианистка есть, а пианино?

— Ты разве не видел? — с затаенным торжеством, не отрываясь от нот, всё так же шепотом проговорил Молдаванов.

— Нет, а что я должен видеть?

— Пианино спустилось с неба. Нам прислали инструмент из Душанбе. В ящике, в специальном контейнере. О-о!.. Боймирзо Шукуров маг, он такую развил деятельность.

— И как же опускали? Вещь хрупкая!

— Ни царапинки! Летчики первого класса! Что ни говори, а мне крупно повезло. Концерт под облаками! А-а, здорово? Завтра об этом сообщат по радио. — И, немного помолчав, добавил: — Ты, верно, скорее меня увидишь профессора, расскажи ему про наш концерт в Чинаре. И непременно заметь: вы правы, Пётр Ильич, если человеку под пятьдесят — рано записывать его в старики. Вот ты сегодня посмотришь, как Молдаванов споёт романс «Гори, гори, моя звезда».

Певец помнил о печальном уроке, полученном на даче профессора, и теперь, видимо, горел желанием взять реванш за своё поражение.

На стене он прикрепил зеркало, а на полу на газете разложил мази, краски, лосьоны, духи: прихорашивался тщательно, будто готовился к выходу на большой сцене.

Говорил мало и только о том, что относилось к предстоящему концерту.

— Ты мне помоги — услужи, сделай милость, — говорил художнику. — Э-эх!.. Где моя Малаша!.. Горя я с ней не знал в таких случаях.

Сойкин сказал:

— Почту за удовольствие. Ради бога, я весь в твоем распоряжении.

— И отлично! Для начала выйди под навес — тут, рядом, — вроде веранды у них; там должны лежать фрак, брюки и рубашка.

И действительно, под навесом на табурете под охраной древней старушки в аккуратном целлофановом пакете лежала парадная одежда певца. Когда художник принес её, Молдаванов заметил:

— На свете много непостижимых тайн! Ну вот хоть бы женщина-таджичка, она, может быть, и в городе не была, фрака в глаза не видала, а посмотри, с каким тщанием всё отгладила, уложила. Ни единой складочки!

Посмотрев на часы, он стал одеваться. И поскольку зеркало было небольшим, Молдаванов просил товарища оглядеть его со всех сторон, всё ли в порядке в его одеянии.

— Театр начинается с вешалки, — размышлял вслух Молдаванов, — артист — с манжет и запонок. В одежде артиста всё должно быть идеально, он, как капитан на корабле, должен блистать чистотой и опрятностью. Если ты позволил себе выйти на сцену с пятном или складкой на одежде — ты не артист, ты валенок, и тебя надо гнать из театра в шею.

Артист говорил тихо, как бы сам с собой; он всё время прокашливался и то и дело на середине фразы вдруг возвышал голос — видимо, разговор ему нужен был для пробы голоса. И чем ближе подходило время начала концерта, тем чаще он пробовал голос, громче прокашливался, словно боясь, как бы голос его не пропал или не «осел» в последнюю минуту.

К месту концерта друзья шли в сопровождении хозяина и местного учителя. Учитель объяснял:

— Народу много, школа маловата — места не хватает. И клуб тесноват. Бабаи сказали: народ будет здесь, на камнях, а певец — здесь... — Он показал рукой на сооруженный для концерта помост. — Вон смотрите... хорошее место. Много места... и удобно.

Небольшую поляну перед школой — здесь же стоял вертолёт — облепили, как пчелиный рой, жители кишлака. Особняком в двух первых рядах сидели старики бабаи, вслед за ними сбоку и даже впереди них верещали на все голоса дети, рядом пристроились мужчины, с левой стороны, на пригорке, разноцветным букетом разместились женщины.

Молдаванову предоставили кабинет директора школы; рядом, в учительской, его уже ждали Тамара Николаевна Гусева и Эмма Ивановна Маслова. Они обе вышли в коридор и встретили певца как старого знакомого. Они же подвели к Молдаванову аккомпаниатора — пианиста Душанбинской филармонии. Пианист почтительно склонился, представился:

— Леонид Грач... Если могу быть полезен.

— Программу вечера смотрели?

— Да, знакомился. Русские песни, романсы... Вот только не было у нас репетиции.

— Так уж вышло. Я надеялся...

Молдаванов смиренно наклонил голову перед Гусевой:

— Ваши импровизации... Мы бы, пожалуй...

— Я охотно, — сказала Гусева, — но вам лучше положиться на Леонида Михайловича. Он концертмейстер-виртуоз, вы будете довольны.

Грач снова почтительно поклонился; на лице его застыла улыбка. Он всем своим видом как бы говорил: «Уж вы как хотите, а без меня вам не обойтись».

Эмма Ивановна, молодая женщина с пышными волосами и большими карими глазами, понимающе улыбалась. И улыбка её тоже говорила: «Уж это так. Грач вас поймет, он на ходу подстроится, и всё будет хорошо».

Молдаванову она сказала:

— Могу вас представить публике и объявлять номера. Если вы, конечно, не возражаете.

— Польщён. Право, мне очень приятно.

Так и сладился рабочий ансамбль импровизированного концерта. Эмма Ивановна, одетая в длинное голубое платье, вышла на помост. В мгновенно наступившей тишине раздался её мелодичный, звучный голос:

— Друзья! Ваш гость, его вы все хорошо знаете, Олег Петрович Молдаванов, известный русский певец. Он народный артист СССР, лауреат Государственной премии, его знают и за границей. За время жизни в вашем кишлаке он вас всех полюбил и теперь специально прилетел, чтобы в благодарность за ваше гостеприимство спеть для вас несколько русских песен и романсов. Сейчас он споёт вам...

Голос Масловой потонул в радостных криках и аплодисментах.

Эмма Ивановна не называла песню, а рассказывала:

— Вы сейчас услышите песню о нашем национальном герое — о Степане Разине. Он жил давно... Любил бедных... Отважный, красивый человек.

Аудитория затихала. Нетерпеливый и шумный косяк детей и тот примолк. Ребята вытянули шейки, словно птенцы, замерли в трепетном ожидании.

Молдаванов запел. Вначале совсем тихо, как будто бы про себя и не по-настоящему, а так, словно для пробы голоса, для распева. Пел, рассказывая раздумчивым печальным речитативом, и только аккорды пианиста, взмывая к небу, властно заполняли пространство между горами. Огонь керосиновых фонарей, прикрепленных к веткам чинара, слабо освещал артистов, золотил лица зрителей, сидевших тихо и недвижно, точно призраки или тени.

Между тем певец одушевлялся и песня его звучала всё громче, шире:


Выплыва-а-ют расписные,
Стеньки Ра-а-азина челны...

Не все понимали тут русскую речь, но каждому была близка и понятна песня. И чудилось, люди, никогда не видевшие великой русской реки Волги, может, и не знавшие Стеньки Разина, вдруг заглянули в сокровенный уголок русской души и пленились красотой её и величием. И неважно, что не было среди зрителей знатоков искусства, — здесь были люди, чья душа открыта и свободна от злых помышлений, та открытая, светлая и чистая душа, которая по одной уже природе своей человеческой тянется к прекрасному и великому.

Хорошо играл пианист. Руки, летая над клавишами, творили небесный гром, шум обвалов и водопада — и не было под звездами ни гор, ни людей, всё слилось и растворилось в мятежных и грустных, тревожных и радостных звуках старинной русской песни, той песни, что родилась под бескрайним небом и на бескрайней земле, родилась и прославила молодецкую удаль народа, не терпящего над собой рабства, народа, идущего к другим народам с добром и открытым сердцем.

А когда прозвучал последний аккорд и певец приклонил к груди голову — тишина водворилась мертвая, и чудилось: лишь белые шапки вершин Памира, окруживших со всех сторон кишлак Чинар, тихо вздохнули от изумления. Тишина. Ни одного хлопка аплодисментов, ни единого лишнего звука.

Молдаванов пел. И песни его были народными — самыми, самыми любимыми. И в каждую песню он вкладывал столько чувств и страсти, что, кажется, ни на одной сцене знаменитых европейских театров, где ему приходилось петь, он не испытывал столько желания спеть хорошо и сильно, к нему не являлось такое радостное и крылатое вдохновение.

Он и сам, если бы его спросили, не мог вполне объяснить причину такого воодушевления; к дебюту за облаками — так он мысленно называл свой концерт — он начал готовиться ещё там, в Ленинграде, может быть, в тот памятный момент, когда пережил поражение на Тришкиной викторине.

В середине концерта он взял для себя отдых, попросил Эмму Ивановну Маслову исполнить несколько песен; она также пела с большой охотой и удивительно как хорошо. Затем сольные номера играла Гусева, и далеко в горах отдавались каскады её аккордов, как-то необыкновенно чисто и ясно звучали мелодии Чайковского, Шуберта, Шопена.

А потом на сцену вновь вышел Молдаванов. И сам объявил:

— Я вам спою старинный русский романс «Гори, гори, моя звезда».

И за рояль на этот раз села Тамара Николаевна Гусева. Они продолжительно посмотрели друг на друга, и он едва заметно кивнул пианистке.

Художник Сойкин, сидевший на камне в некотором отдалении от «зрительного зала», под густой веткой чинара, весь как-то сжался от охватившего его волнения; он знал и раньше, что романс заветный будет исполнен, и знал также, что в исполнение его Молдаванов вложит всего себя. Сойкин ждал чуда.

И вот полились они, звуки дивной мелодии. Тамара Николаевна сделала вступление — первые аккорды, слившиеся в сложнейшую импровизацию, ударом грома раскололи тишину, и всё вокруг до самого неба заполнилось звуками, так мощно и гармонично объявшими пространство гор, что чудилось, будто и они сами стали исторгать мелодию, и звезды на белесо-синем небе, казалось, в такт ей запрыгали в неоглядных просторах космоса.

Тихо и проникновенно пел Олег Молдаванов. Пел отрешенно, смотрел поверх людей; синие шапки горных вершин он будто бы принимал за зрителей и к ним обращал стон и плач своей исстрадавшейся, больной души.

«Да, он сдал экзамен, выиграл бой. Он победил себя!» — шептал Сойкин, внимая звукам романса.

Иногда голос певца сливался с аккордами пианино — и в те моменты красота мелодии завораживала, слушатели отдавались вполне очарованию песни; между ними и певцом наступало то самое духовное единение, которое и является смыслом и целью искусства и к которому стремится каждый подлинный артист.

Когда Молдаванов окончил пение, зрители поднялись с мест и стали аплодировать. Два очень старых человека подошли к сцене и, скрестив на груди руки, наклонили головы. Все остальные, увидев стариков, перестали аплодировать, и Молдаванов, ведя за руки Гусеву и Маслову, приблизился к сцене, поклонился старикам. А старцы сделали жест руками, означавший и благодарность и благословение. К краю помоста подошёл Грач, артисты — теперь уже в полном сборе — вновь поклонились старцам, другим зрителям — на этот раз низко. И тогда все разом сгрудились у помоста. Мальчишки забежали на сцену, неистово хлопали, улыбались, поддаваясь всеобщему возбуждению.

Молдаванов поднял руку, прося тишины:

— Спасибо, друзья!.. Нам было хорошо с вами. Мы будем помнить концерт в кишлаке Чинар.

И снова все дружно захлопали. И лица людей озарились радостным возбуждением.

На другой день утром Молдаванов сказал художнику:

— Сегодня уезжаем. Билеты у нас с тобой на вечерний рейс. Давай-ка, брат, собираться.

— Да у меня всё готово. Вот только дело одно есть в кишлаке. Но я мигом...

Сойкин захлопотал с картиной, прилаживая её к раме. Делал всё это один, пока певец и Боймирзо беседовали на улице. А когда полотно обрело своё место в роскошном раззолочённом багете, позвал товарищей. Они, увидев картину, замерли в изумлении. Картина действительно была хороша. На фоне снежных вершин и тихо струящего голубой свет неба сидели старец и молодой человек. На первом была национальная одежда, второй — горожанин: костюм, белая рубашка, галстук. Черты лица хранили одушевление только что окончившейся беседы; в глазах застыла живая, энергичная мысль о чем-то большом и важном; может быть, мудрый старец рассказал молодому таджику о былой жизни в горах, может, наоборот, внук поведал деду о своих делах и товарищах, и оба они вспомнили что-то близкое и дорогое; оба смотрели в будущее уверенно и светло.

Молдаванов шагнул к художнику, порывисто обнял Сойкина.

— Да ты, Виктор, талант!.. Я, право, не ожидал. Это же... дьявольски хорошо!..

Подошёл и протянул обе руки Боймирзо:

— Спасибо, друг! Я был в Москве, Душанбе — видел много картин, но такой о таджиках... Такой нет! Надо бы созвать людей, показать...

— Я дарю эту картину чинарцам. Пусть повесят в клубе и смотрят.

Боймирзо выставил вперёд руку:

— Нет, Виктор! Не делайте этого. Место для неё в лучших галереях, пусть многие видят, какие есть люди — таджики.

Молдаванов опустил на плечо Виктора тяжелую

— Ты верно решил, коллега! Оставь им картину на память. В конце концов, она здесь родилась и пусть останется под сенью Чинара. Благородно, старик! Ты настоящий художник, коль способен на такие жертвы. Вот тебе моя рука — предлагаю дружбу на всю жизнь!..

Пока они изъяснялись в чувствах, Боймирзо тихо вышел из дома. Друзья собирали чемоданы, а он где-то ходил по саклям и явился только к отъезду. Русских гостей провожали почти все мужчины кишлака. Явились бабаи, степенно пожимали на прощание руки, благодарили за внимание. А в аэропорту гостей ожидала дружная бригада экскаваторщиков. Мирсаид и Зина, счастливые и немного смущённые, сообщили друзьям, что завтра подают заявление в загс. Их поздравили радостно. Молдаванов тут же пропел «Эпиталаму» Рубинштейна, а художник преподнес Зине букет чайных роз.

До самого аэродрома провожал русских друзей и Боймирзо. На прощанье вручил им квитанции на получение багажа в московском аэропорту.

— Это ещё что за фокус! — вскричал Молдаванов, помня мешки с фруктами, доставленные им в клинику.

Боймирзо поднял руки и только сказал:

— Законы гор, законы гор!..

Прощались по-русски, обещая не забывать друг друга.

Не знали тогда и не могли предположить певец и художник, какие дары отправлялись им в товарных отсеках самолета: там были ковры и бурки, шёлковые халаты и шитые золотом национальные тюбетейки... Сушеные фрукты, орехи и пряности. И всё во вкусе изысканном, со щедростью восточной...



Сойкин летел в Москву, а Молдаванов — через Москву в Донбасс.

Певец сидел у окна, откинувшись в кресле. Он долго провожал глазами исчезающие огни аэродрома, но мыслью и чувствами всё ещё был там, в кишлаке, на вчерашнем концерте. Перед его взором вновь и вновь, как на экране, оживали волнующие картины: седобородые старики, внимающие его голосу, юноши и девушки, восторженно аплодирующие... Неповторимое ощущение счастья переполняло всё его существо.

А Виктор уже жил во власти своей новой картины...

Художник развернул на коленях альбом, смотрел новые наброски, эскизы к картине «Таджичка», которую задумал ещё в прошлый свой приезд. Теперь он напишет её обязательно, в ней явится всё: дыхание снежных гор и бездна небес над ними, человек, укрощающий силу Вахша, — Сония... Нет, не та девочка-подросток, которую он знает: нет, то будет полная сил и энергии девушка... Гордая в своём величии... Таджичка!.. Круглые темно-синие глаза — такие большие, каких ещё никто не видел. И лик её прекрасен, как утренняя заря в горах Памира. Да, да, это будет лучшая его картина — поэма в красках!..

Бережно положил альбом с эскизами в портфель. Достал тетрадку, стал писать письмо в Ленинград профессору Чугуеву:

«Дорогой Пётр Ильич! Сегодня рано утром мы на лошадях спустились с гор, а вот сейчас полдень, и мы летим самолетом домой. Настроение у нас хорошее, здоровье тоже; про болезни мы совсем забыли, чему несказанно рады. Я помню, как Вы однажды заметили: «Здоровый человек не слышит своего сердца, он даже подчас не знает, где оно у него находится». Мы, конечно, знаем, где находится у нас сердце, но, слава богу, слышать его и думать о нём перестали. Вы нас исцелили, а поездка в горы вернула нам молодость. Мы здесь увидели жизнь, для нас неведомую, узнали людей, совершенно новых по складу психики и по образу жизни, наблюдали такие краски и картины, каких не встретишь ни в каком ином уголке мира. Но главное — мы оба поверили в ту важную мысль, что здоровье наше, а следовательно, и жизнь очень часто зависят от нас же самих и что в отношении к своему организму мы нередко бываем столь же невежественны, сколь и несправедливы. Меня особенно убедила в этом судьба Мирсаида, который теперь совершенно поправился, и жизнь у него складывается как нельзя лучше.

Мы оба помним Ваш наказ приехать в Ленинград через полгода и пройти ещё раз проверку. Я постараюсь выполнить Ваше предписание, а что до Олега Петровича, он Вам передает привет и обещает в любых случаях быть у Вас весной будущего года. Впрочем, как он мне только что сказал, он напишет Вам тотчас же по приезде домой и сам обо всём расскажет. От себя же по секрету добавлю: он совершенно теперь переменился и полон творческого энтузиазма. Он дал в горах замечательный концерт и так хорошо пел романс «Гори, гори, моя звезда», что я не сомневаюсь — искусство его стоит на самой высокой своей точке. Не прошли бесследно Ваши мудрые беседы, на многое открывшие нам глаза. Мы поняли: человек должен жить в ладу со своей совестью, в мире и согласии с другими людьми и природой. В этом «секрет» продолжительности жизни человека. Ещё раз спасибо Вам. В. Сойкин».