Гори, звезда моя
ХИРУРГ НИКОГДА НЕ ЗНАЕТ, какую задачу перед ним в любую минуту поставит жизнь. А если он к тому же один на большую округу, то вынужден оказывать неотложную помощь не только по своей прямой, но и по смежным специальностям. И для меня в этом отношении великим подспорьем были практические занятия, полученные когда-то на курсах по военно-полевой хирургии. Я скрупулезно изучал там дисциплины, в которых был менее подготовлен, но которые могли понадобиться, В частности, с увлечением практиковался в клинике нейрохирургии. Ведь открытые и закрытые повреждения черепа и головного мозга бывают не только в военное время, значит, я и с ними столкнусь... И невозможно, конечно, было предположить, что мои скромные знания в этом деле понадобятся сразу же после трагических обстоятельств, происшедших в деревне Воронино.
Накануне Нового года в больнице было удивительно спокойно. Больные, которые чуть поправились, попросили их выписать, чтобы Новый год встретить в семейной обстановке. Те, кому предстояла плановая операция, решили поступить после праздника. Тяжелых больных не было.
Я сделал вечерний обход и с удовольствием подумал, что сегодня можно отдохнуть и повеселиться до утра.
Собралось много народу. По нашему сибирскому обычаю, гости пришли пораньше. Мужчины и женщины, вымыв руки, взялись за изготовление пельменей. Перемололи мясо, заправили нужным количеством перца, лука, соли и смешали с чистым снегом, чтобы пельмени были сочными. Женщины, под маминым руководством, готовили тесто. Это не простое дело. Надо замесить муку на определенном количестве яиц и воды и очень долго уминать тесто, от чего зависит тонкость и крепость сочня. Когда все было заготовлено, двое стали раскатывать сочни, а мы уселись стряпать пельмени. Я с детства любил их делать. Они получались у меня аппетитными, и лепил я их быстро.
И тут наступило самое интересное. Мы начали петь песни, как принято на посиделках. Люблю я наши русские песни, и всегда они меня волнуют. И не только слушать, но и петь люблю, хотя большим голосом не обладаю. Хорошо и задушевно пела мама; от нее, наверное, и у меня любовь к песне.
Так с песней, с веселыми рассказами, с шутками да прибаутками быстро справились с работой, не позабыв в некоторые сочни вместо мяса подложить уголек или хорошую кучку перца «на удачника».
К полуночи все пельменное хозяйство было убрано, столы накрыты. На плите кипел пахучий наварной бульон. В хорошем настроении поднимаем новогодние бокалы: я, хоть и поднимаю бокал, но, как всегда, «на всякий случай», не пью. Отодвинули столы, начались танцы.
В самый разгар веселья, в третьем часу ночи, раздался телефонный звонок. Тихо спрашиваю: «В чем дело?» Говорят: «В больницу привезли мальчика и девочку, у обоих разбиты головы. Дети без сознания». Даю команду: «Вызывайте старшую операционную сестру, разворачивайте операционную». Маме поручаю развлекать гостей, Веру прошу прийти через полчаса, когда все будет готово к операции. Не попрощавшись с гостями, чтобы их «не спугнуть», незаметно вышел в морозную ночь.
Мороз 40° — захватывает дух, а разгоряченному лицу приятно. В голове тревожные мысли: застану ли в живых детей, и удастся ли их спасти? Ни тени сожаления, что оставил приятную компанию. Сколько раз в моей жизни прерывал я что-то приятное и бежал вот так же по вызову из больницы и никогда не жалел.
В больнице оказалось много народу. Те, что были трезвыми, поведали мне о трагедии, разыгравшейся в деревне Воронино.
От этой деревни до Киренска два километра. Вечером, под Новый год, пароходный масленщик Иван Воронин и его жена пошли к друзьям в город, а дома остались старик со старухой и двое детей: шестилетний мальчик и годом меньше девочка. Дед, сидя у печки, рассказывал внучатам сказки, а бабушка возилась на кухне. Вдруг дверь с треском распахнулась, и в избу вбежал пьяный человек.
— Где Ванька? — крикнул он, — я его сейчас убью!
Подбежал к печке, схватил железную кочергу и, угрожая, стал размахивать ею. Дети заплакали, а старик подскочил к бандиту, попытался вырвать у него из рук кочергу, но тут же получил страшный удар по темени и упал замертво. Озверев, убийца кинулся на бабушку, заслонившую собой детей, проломил ей кочергой череп, а потом нанес два удара по голове мальчику и один — девочке... Затем выбежал на улицу, ворвался в соседний дом, там были мужчины: в завязавшейся схватке его убили.
Позже, при выяснении этого происшествия, мне сказали в прокуратуре, что преступление совершенно человеком с приступами буйного помешательства. После длительного лечения в Иркутской психиатрической больнице он чувствовал себя хорошо и поэтому был отпущен домой. Но в последние дни снова стал заговариваться, к тому ж напился, убежал из дома — и вот непоправимая беда для семьи Ворониных...
Бабушка, как и старик, была без признаков жизни, а детей привезли к нам в больницу в тяжелом, бессознательном состоянии. Требовалось срочное хирургическое вмешательство. В три часа ночи они были доставлены, а в четыре я вошел в операционную. Вышел же из нее лишь в полдень.
Раны у мальчика и девочки оказались схожими, но положение мальчика было тяжелее. Рана проходила через всю теменную часть, шириной в пять, длиной в двенадцать сантиметров. Кости черепа были разбиты, мозг поврежден — кусочки мозгового вещества оказались на коже головы и на повязке. Обработав края раны, я уложил на место осколки черепной кости, сохранившие связь с надкостницей, промыл все дезинфицирующим раствором и попытался наложить швы на кожу. Однако сделать это полностью не удалось: кости черепа сильно раздались от удара, и, кроме того, уже начинался отек мозга. Рану закрыли повязками с вазелином, чтобы они не присыхали к мозговому веществу.
Подобная операция была осуществлена и у девочки — ее рану удалось ушить.
В ту пору не имелось тех могучих средств борьбы с инфекцией, что есть теперь, И мы с Верой Михайловной применяли все, что было в наших руках, лишь бы отстоять жизнь детей! Сразу же провели внутривенное вливание уротропина и риваноля, сделали спинномозговую пункцию, с помощью которой удалили спинномозговую жидкость с кровью, находящуюся под большим давлением. Эти пункции продолжали и в последующие дни. Однако, несмотря на принятые меры, внутричерепное давление у детей продолжало повышаться, отчего из раны стало выпирать мозговое вещество. И после, когда постепенно общее состояние детей улучшилось, они пришли в сознание, нагноения ран не было, мозговое вещество продолжало выбухать в виде шляпки гриба диаметром около восьми и высотой до четырех сантиметров.
Это выпирание мозга, о котором я читал в книгах и с которым пришлось теперь столкнуться, доставило мне много тревожных дней и бессонных ночей. Что тут предпринять? Удалить эту часть мозга — значит лишить ребенка каких-то важных мозговых центров... В то же время мозговое вещество, не покрытое ничем, кроме как грануляционной тканью, не защищенное костями черепа, может быть легко травмировано. И даже случайное давление на мозг приведет к смерти...
Какая неизбывная мука была на лицах Ивана Воронина и его жены! У меня создалось впечатление, что на протяжении долгих недель ни на час не уходили они из больницы. Бросив взгляд в окно, видел их напряженные, скорбные фигуры в больничном дворике, и тогда невольное сострадание охватывало мое сердце. Иван говорил мне:
— Федор Григорьевич, из меня будто душу вынули, а без души какая жизнь... У вас свои есть дети, понимаете такое... поставьте моих детей на ноги!
Более двух месяцев, ежедневно перевязывая раны детей, мы делали все, чтобы предупредить возникновение инфекции и перенос ее в глубокие слои мозга. Кропотливые старания увенчались успехом: выпавшая часть мозга все же сократилась и ушла внутрь черепной коробки. Настал день, когда счастливые, будто бы сразу помолодевшие Воронины забрали сына и дочку из больницы. У детей не было никаких нарушений ни со стороны психики, ни со стороны рефлексов. Поступили они к нам такими, что, казалось, никакой надежды на спасение нет, выписались в хорошем состоянии, когда в палатах на тумбочках стояли первые подснежники. Волновало лишь то, что у мальчика мозг оставался прикрытым только рубцом: положив на него руку, можно было прощупать пульсацию сосудов... Много раз напоминал я родителям, чтобы они берегли голову сына, в солнечные дни не пускали его на улицу без головного убора. К сожалению, отец и мать, обманутые хорошим состоянием детей, забыли об этой предосторожности: накануне моего отъезда из Киренска мальчик внезапно умер. Как оказалось, от солнечного удара: он чуть ли не полдня сидел на солнцепеке с непокрытой годовой...
Все в больнице, и особенно мы с Верой Михайловной, горько переживали смерть этого мальчика. Столько душевных сил было отдано для его спасения два года назад! Утром мы приходили в больницу и первый вопрос был: «Как дети?» Ночью я вставал, одевался и шел в кромешной тьме на больничный огонек — из-за них, детей Ворониных... Чем больше потратишь на что-то труда и нервов, тем дороже оно тебе! Скромная по результатам победа, но стоившая громадных усилий, всегда оставляет более глубокий в сердце след, чем значительная, не рядовая, но доставшаяся легко.
Точно так же и с деньгами. «Сорит» деньгами, тратит их неразумно обычно тот, кому они легко достаются. Деньги, заработанные тяжелым трудом, каждым человеком ценятся высоко.
Есть в индийском эпосе такая притча. Отец говорит сыну: «Ты уже большой — иди и заработай себе рупию» [рупия — индийская монета, равная приблизительно 50 копейкам]. Сын вышел из дому. Его встречает мать и спрашивает: «Куда ты идешь?» — «Я иду зарабатывать рупию, как приказал мне отец». — «Ох, сынок, это очень трудное дело — заработать рупию. Ты все силы свои измотаешь. На тебе рупию, и вечером скажешь отцу, что сам заработал». Сын день прогулял по улицам, а вечером приходит и подает отцу рупию. «Вот, отец, я заработал за день». Отец взял монету и, не говоря ни слова, бросил ее в камин. Сын довольно спокойно смотрел на действия отца. «Нет, — говорит отец, — ты не заработал этих денег. Пойди завтра с утра и сам заработай их».
На следующий день вышел сын на улицу в поисках . работы. Встречает дядю. Тот же разговор, что и с матерью. Дядя пожалел племянника и дал ему рупию. Вечером отец спрашивает: «Ну что, сынок, заработал деньги?» — «Да, отец», — говорит сын и подает ему рупию, подаренную дядей. Отец взял монету и бросил ее в камин. Сын и на этот раз отнесся к действию отца довольно спокойно. «Нет, — говорит отец, — ты не заработал этих денег. Завтра встань рано утром и пойди на улицу. И принеси мне рупию, которую ты сам заработаешь».
Сын на следующее утро пошел на улицу и целый день таскал мешки, чтобы заработать деньги. Вечером, усталый, подал отцу рупию и сказал: «Вот деньги, которые я заработал». Отец взял монету и молча кинул ее в камин. Сын бросился к горящему камину, стал руками разгребать огонь, чтобы достать деньги. Отец посмотрел на сына и сказал: «Вот теперь я вижу, что эти деньги ты действительно заработал сам»...
ОСЕНЬЮ 1935 ГОДА у меня заболели глаза, и поскольку в это время своего окулиста в Киренске не было, по настоянию Ивана Ивановича Исакова я на последнем гидросамолете, приводнившемся на вспененную гладь Лены, вылетел в Иркутск. Там заподозрили что-то неладное и порекомендовали поехать в Ленинград. Про себя я с улыбкой подумал: если все дороги, как известно, ведут в Рим, то лично мои — в город на Неве! Который раз уже судьбе было угодно, чтобы я очутился именно там...
Две недели провел я в глазной клинике, и так как начавшаяся в наших местах распутица не позволяла добраться до Киренска, еще на столько же задержался в Ленинграде. Ничего не забылось, ничего не выветрилось из сердца! Взволнованный ходил по знакомым улицам и площадям, по гранитным набережным, и словно бы даже боялся, что не все увижу, что-то останется скрытым от меня... В то же время понимал, что эта вынужденная задержка хоть и радостна, дает отдых для души и не занятых операциями рук, необходимо провести ее с пользой для своей больницы. Постарался обойти все нужные организации, все специальные магазины: приобрел богатый набор хирургических инструментов и большое количество резиновых перчаток. При бережном отношении их должно было хватить надолго.
А потом — восемь суток на поезде до Иркутска. Было время налюбоваться пейзажами, послушать, о чем говорят попутчики, а главное, поразмышлять о проделанной и будущей работе.
Люблю я, проезжая по родной земле, любоваться нашими просторами. Страна моя! Как дороги мне твои леса и рощи, луга и поля, деревни, села, города! Часто я задумываюсь над тем, что еще нам надо сделать, чтобы наш талантливый, добрый и трудолюбивый народ жил лучше, красивее. Сравниваю с тем, что видел в других странах, например, в Америке. Я не однажды бывал в этой стране, посетил и север, и юг, и восток, и запад. Всякое видел там, но как врач обращал внимание прежде всего на то, что относится к культуре быта. Мне понравилось, что по всей стране там разбросаны водонапорные башни. Отдельные фермы отстоят друг от друга на многие километры, а между ними — водонапорная башня. Значит, есть и водопровод, и канализация, и постоянно обилие воды.
Нет нужды говорить о преимуществах нашей социальной системы — они бесспорны; речь о частном, о том, чего у нас еще, к сожалению, не хватает. Редки в сельской местности водонапорные башни, а они при нашем жестком климате особенно нужны. Без них не может быть на селе обилия воды, теплых туалетов, одним словом, того, что мы зовем высокой культурой быта.
В Ленинграде я побывал в нескольких клиниках и понял; не так далеко шагнула хирургия по сравнению с тем, что я делал у себя в Киренске. А при моих попытках посмотреть или хотя бы узнать, как проводят операции при пептической язве (мне не давало покоя воспоминание о Степе Оконешникове), вовсе ничего поучительного для себя не получил. Лишь подтвердилось: такие операции исключительно редки, сопровождаются частыми осложнениями, смертность при них высокая.
...В Иркутске из теплого вагона выскочил на пятидесятиградусный мороз. Купил себе огромный овчинный тулуп и с ним уже не знал беды: не побоялся до Качуга ехать в кузове попутной машины, поверх груза. Лишь ветер свистел да поземка била в глаза! А от Качуга предстоял большой и утомительный, в восемьсот верст, санный путь. Порой мы ехали ночью, останавливаясь на отдых в крестьянских избах, в юртах у эвенков, на промежуточных станциях. Желанным при таких остановках был фыркающий самовар, хотелось посидеть у пылающего огня. Но не успеешь понежиться в тепле, снова в путь возница зовет. И опять зимняя дорога, скрипят завертки оглобель, покачиваются розвальни, как в лодке плывешь... Неторопливо бежит заиндевевшая лошадка, не из-за надобности, а от скуки покрикивает на нее крестьянин, нет конца и края сибирскому простору! На вознице собачья доха, которая теплее моего тулупа, и не валенки, как на мне, а оленьи унты, мягкие, способные выдержать любой мороз. Он невозмутим. А я, ощущая, как начинают покалывать ледяные иголки ступни ног и стужа незаметно пробирается под тулуп, соскакиваю с розвальней, бегу вслед за ними по накатанной дороге, а с огромных сосен тихо падает на меня колючий снег. «Не отстань, волки задерут!» — оглядываясь, смеется возница, и я, согревшись, снова бросаюсь в сани. Мечтай, дремли, думай...
Не отпускала мысль, что пора заканчивать работу в Киренске и возвращаться в Ленинград, именно туда! Надо пополнять знания, совершенствоваться в профессии, учиться. В Ленинграде убедился, что лучшая школа хирургии — в клинике Н. Н. Петрова. Попасть бы к нему!.. С какой ненасытной жадностью, как никогда, осваивал бы под руководством известного профессора тонкости хирургического искусства!
Думал так и уже знал, что придет срок — уеду, и было жаль порывать с Киренском, с больницей, в которую вложено много сил. Будет ли она столь же дорога, как мне другому, кто займет мое место? Вот и сейчас я спешу туда, меня ждут: уже телеграфировали в Иркутск, спрашивали, скоро ли вернусь. Многие больные с нетерпением ждут операции. Странное дело... ждут операции... ждут, чтобы лечь под нож... Как же надо страдать, чтобы ждать этого! Бедные люди... И среди них — Степа Оконешников. Тянуть больше нельзя. А риск огромный.
Восемьсот километров санного пути заняли десять дней.
Наутро пришел в больницу, будто не отлучался. Снова операции, амбулаторный прием, обходы, телефонные звонки с вызовами. Больных, ждущих операции, оказалось больше, чем я думал. В Иркутск ехать не хотят, говорят, там ничем не лучше, а дорога дальняя и дорогая. Помню, на первых порах еще ездили туда. Теперь перестали — значит, доверяют нашей больнице, ее авторитет поднялся.
В эту же пору, по-прежнему много оперируя, я получил для себя серьезный урок. Сколько их было в практике, и утешает лишь то, что все они в конечном итоге шли на пользу, оберегали от ошибок в дальнейшем!
В апреле в экстренном порядке я оперировал одного молодого, крепкого сложения рабочего по поводу острого аппендицита. Операция прошла без осложнений, и больной настолько хорошо себя чувствовал, что на другой день, увидев, что санитарка оставила посреди комнаты большую тяжелую лестницу-стремянку, соскочил, не долго думая, с кровати и вынес эту лестницу в коридор. Медсестра, заметив, что больной только вчера прооперированный несет лестницу, чуть дара речи не лишилась. Я сделал строгое внушение больному и, посмотрев, убедился: швы держат хорошо. А на восьмой день уже снял их. Обычно после этого выписка назначается на второй или на третий день, но тут больной так настойчиво просился домой, что я согласился его отпустить. Рана зажила гладким рубцом, беспокойства не вызывала.
Больной, как только я вышел из палаты, громко закричал: «Эх, а меня Федор Григорьевич выписал, выписал!» — и на радостях пошел плясать вприсядку... Тут же с ужасом почувствовал, что брюшная стенка у него лопнула и оттуда полезли внутренности. Он схватился рукой за рану и стал звать меня. Прибежав, я увидел, что из-под марлевой наклейки, поддерживаемой трясущимися пальцами больного, вываливаются петли кишок... Весельчака уложили на каталку и повезли в операционную, где я обмыл петли, обработал рану, иссек ее края и наложил новые швы. Сняли мы их ему с большим опасением лишь на десятый день. На этот раз все обошлось благополучно.
Этот случай, чуть не окончившийся гибелью человека, меня, однако, не насторожил. Я не задумался над истинной причиной расхождения швов, приписав все глупому поведению больного. Но через несколько дней произошло другое событие, которое уже заставило все понять...
Этот больной был с язвой желудка, и операция тоже прошла как нельзя лучше, на десятый день я уже снял швы. На месте раны остался не внушающий подозрения гладкий рубец.
Утром, при обходе, больной, лежа на кровати, спокойным голосом сказал мне: «Федор Григорьевич, наклейка что-то кровью пропиталась...» Я подошел и увидел большое кровянистое пятно, а сорвав наклейку, почувствовал дрожь в собственном теле: во всю длину разреза зияла рана шириной четыре-пять сантиметров, совершенно ясно проглядывалась печень, желудок, петли кишок... И сама рана была без нагноения и даже без воспаления, но с синюшными, слегка отечными краями.
Вот тут-то и осенила догадка. Авитаминоз! Цинга! Как я раньше-то не догадался, ведь сейчас на Крайнем Севере весна! Самое время авитаминозных заболеваний. Повезло, что этот человек был спокойный, после снятия швов не ходил, иначе бы выпадение внутренностей у него было б сильнее, чем у предыдущего больного, у того, что с аппендицитом этот тоже был на волоске от гибели! Костлявая уже в затылок ему дышала... Немедленно взяли на операцию, и новые швы со всеми предосторожностями были сняты у него только на пятнадцатый день. Все это время, чтобы рана зажила гладко и надежно, пичкали больного витаминами.
Впредь, когда дело приближалось к весне, мы не забывали о возможности авитаминоза у больного, — это спасало от повторения описанных выше случаев. Меня они научили на всю жизнь. Как несколько раньше, навсегда усвоен другой урок: никогда не ограничиваться осмотром только места болезни! Обязательно осмотреть всего больного! Этот урок был оплачен самой высокой ценой.
Меня пригласили в городскую больницу на консультацию: у больного «острый живот» [«острый живот» — заболевание, дающее картину остро-наступившей катастрофы в брюшной полости], состояние тяжелое, а хирурга нет. Картина «острого живота» при осмотре действительно была налицо, типичная, можно сказать, и я решил, что это заворот кишечника, а может быть, перитонит неизвестной этиологии. Как затмение нашло в тот момент: не стал обследовать сердце и легкие и, ничуть не сомневаясь в диагнозе, решил немедленно оперировать. А когда вскрыл брюшную полость, увидел: перитонита нет. Его симулировало вздутие кишечника, имевшее причину, находящуюся вне брюшной полости. Срочно зашили рану, стали принимать меры, чтобы как-то поднять потерянные больным во время операции силы, но... ничего уже не помогало — он умер. Вскрытие же показало: была тяжелая левосторонняя пневмония с геморрагическим плевритом. Процесс в легком и плевре через диафрагму передавался на брюшину, создавая видимость грозного воспаления в ней. Прослушай я грудную клетку больного, было бы все по-другому. Конечно, этот человек, учитывая его пожилой возраст, крайнюю ослабленность организма, умер бы, возможно, и от пневмонии. Но операция ускорила печальный исход.
Долгое время не находил я себе места. Как мог забыть, что вся картина «острого живота» часто вызывается изменениями в легких, плевре, даже — в сердце?! Об этом говорится в учебниках, предупреждали нас и на лекциях... Поистине: сам не обожжешься — не будешь знать, что такое боль! Это лишний раз подчеркивает, какая громадная ответственность лежит на хирурге: люди доверяют ему самое ценное, что есть у них, — свою жизнь. Даже в спешных усилиях, направленных на спасение больного, мы не должны быть торопливыми. Ошибки при операции ведут к непоправимым последствиям.
ПОРОЙ ХИРУРГ, чтобы спасти жизнь больного, советует ему ампутировать конечность. Можно представить, каких мук стоит человеку согласиться, чтобы у него отняли руку, ногу, а то и обе руки, обе ноги... Не всегда больной соглашается и — гибнет. Или соглашается после тягостных для него многодневных раздумий, доведя болезнь до критической точки — и тут тоже печальный исход. Но бывает, что больной, наотрез отказавшись от операции, все же остается в живых. Это можно объяснить тем, что врач, боясь опоздать с операцией, предлагает человеку пойти на ампутацию, когда не все шансы на спасение конечности исчерпаны. Грань между «рано» и «поздно» почти незаметна, и так легко погубить больного, что хирург спешит отнять часть, чтобы не потерять все!
Человек, сохранивший, таким образом, ногу или руку, оставшийся в живых, всюду рассказывает о том, что врач ошибся, и он, отказавшись от операции, только благодаря этому цел и невредим. И многие больные, слышавшие от кого-то, что так бывало, упорствуют, когда хирург настаивает на ампутации. Они не знают того, что о своей «победе» над врачом говорит один из ста упорствовавших, а те девяносто девять, что умерли, не послушавшись хирурга, — молчат, они не могут предупредить, что необходимо следовать совету специалиста-медика...
Когда я приехал из Иркутска, мама, едва дав мне с дороги переодеться и попить чаю, начала, как всегда, издалека:
— Ты, Феденька, знаешь учителя С, что живет на набережной?
— Конечно.
— Дочка у него...
— Дочку не помню. Скажи прямо: в чем дело?
Мама рассказала, что у восемнадцатилетней дочери учителя хотят ампутировать ногу, она лежит не в нашей больнице, а в городской. Ее отец ждет не дождется, когда я появлюсь в Киренске, надеется на мою хирургическую опытность.
Не успели мы закончить разговор, как в дверь постучали, и вошел учитель С, до крайности расстроенный, с ввалившимися от горя глазами. От него я узнал, что произошло с его дочерью...
Нина только что закончила среднюю школу. Перед тем как ехать в Иркутск, сдавать экзамены в университет, родители послали ее на месяц в деревню. Пусть отдохнет, попьет вдоволь молока, наберется силенок!
В деревне Нину обрадовало, что тут много парней и девчат, приехавших на лето к родителям и родственникам. Сколотилась веселая, дружная компания: ходили в лес по ягоды, помогали копнить сено, устраивали вечеринки с играми, песнями, танцами. Навестил ее отец и тоже остался доволен: когда-то теперь будет у дочки беззаботная жизнь!
Отец уехал, а на следующий день, перед вечером, во время игры в горелки, Нина, убегая от ведущего, споткнулась, упала, сильно, до крови, содрав кожу на коленной чашечке. Ее подняли, стряхнули пыль с платья, посмеялись, как это у нее так получилось, и она со всеми вместе посмеялась. Хотела было сбегать домой, смазать рану йодом, смыть теплой водой грязь, но тут начались танцы — и она осталась. Нога ныла, но все же когда Нину приглашали танцевать, она не отказывалась. А потом вдруг в распухшем колене появилась такая боль, что пришлось просить подруг, чтобы проводили до дома... Ночью не знала, как удобнее положить ногу, нестерпимо болевшую, почти не сомкнула глаз. Наутро пришли товарищи и подруги, и Нина, чтобы не подумали, что она неженка, раскисла из-за пустяков, превозмогая усиливающуюся боль в коленном суставе, сходила с ними на реку, искупалась там, целых полдня провела на ногах, а вернувшись в дом — со слезами на глазах, ничком бросилась на кровать...
Проснулась она с температурой 39° и с такими болями в распухшей ноге, что у нее не было сил без стона терпеть их. Причем, если до сих пор боли ощущались главным образом при ходьбе, то теперь не отпускали и при покое. Малейшее движение ногой — и приходилось сдерживать невольный крик... Родные стали уговаривать Нину срочно поехать в город. Но ей, с одной стороны, не хотелось так рано, до срока, покидать деревню и новых товарищей: отпустят ли ее снова сюда из Киренска — не известно. А во-вторых, при одной мысли о предстоящей тряской дороге ей становилось плохо. Можно ведь попарить ногу в горячей воде, отлежаться, с кем не бывает!
Но на другой день Нина уже металась в жару, часто теряла сознание. Вконец перепуганные родственники уложили Девушку на носилки, донесли до реки, а там носилки установили на большой лодке, вверх по течению ее потянула лошадь. Сорок километров проделали за двенадцать часов, и стоит ли объяснять, как мучительны они оказались для Нины...
В Киренской городской больнице Нину осмотрел молодой, только что присланный сюда после окончания университета врач. И хотя был он неопытен, никогда не видел подобных заболеваний, все же сумел разобраться, что за болезнь у девушки... В рану на ноге у Нины попала инфекция и развилось гнойное воспаление коленного сустава. Наполненный гноем, он не только причинял тяжкие страдания больной, но стал еще причиной и источником общего заражения крови. В подобных случаях легче предупредить болезнь. Отнесись Нина к своей ранке более серьезно: тщательно промой ее, смажь йодом и положи спиртовую или просто стерильную салфетку (например, проглаженную горячим утюгом) и дай покой ноге — всё бы обошлось благополучно, Бороться же с воспалением в суставе трудно даже в условиях лучших клиник, где способны сразу же оказать специализированную и высококвалифицированную помощь. Что уж тут говорить о небольшой больнице, где обязанности хирурга были доверены вчерашнему выпускнику вуза! Но парень, повторяю, оказался смышленым, все сделал, как надо: проколол коленный сустав тонкой иглой и после откачивания гноя промыл антисептическим раствором. Нине стало легче, боли поулеглись, но высокая температура держалась.
Несколько дней откачивали гной, промывая затем коленный сустав, однако это уже не давало прежнего эффекта. Следовало бы наложить гипсовую повязку от лопаток до кончиков пальцев ноги, чтобы создать ей полный покой, но врач не умел этого делать, да, кажется, и не понимал, что такое необходимо, У девушки все чаще температура поднималась до 41°, а потом резко падала до 35°. Эти резкие перепады температуры сопровождались проливным потом. Врач рискнул сделать два разреза, чтобы выпустить гной, но при разлитом гнойном процессе в суставе они пользы не принесли.
Когда я после разговора с отцом Нины немедленно пошел в больницу, молодой врач, встретив меня, сказал с растерянным лицом:
— Тут, коллега, случай для профессора, а я что могу? В жизни всего лишь два аппендикса вырезал...
Нина лежала на кровати в полузабытьи: она только что перенесла сильнейший озноб и сейчас была вся в испарине. На красивом лице дрожал нездоровый румянец, свойственный септическому процессу, а руки цвета белого мрамора были неподвижно вытянуты вдоль тела. Левая нога, закутанная в повязку, через которую проступало большое желто-красное пятно, покоилась на деревянной шине. Я взял руку Нины, проверил пульс. Девушка на секунду приподняла веки, взглянула на меня воспаленными глазами и тут же снова обессиленно закрыла их. Пульс был частый и малый, язык — сухой, дыхание учащенное. Рана, которую я осторожно раскрыл, тоже была сухая. Сомнений не оставалось: тяжелый сепсис — общее заражение крови!
Стало невыносимо жаль эту красивую, не успевшую познать радостей жизни девушку. Единственное, что могло дать некоторую надежду на спасение — немедленная высокая ампутация, отсечение ноги выше коленного сустава. Об этом я и сказал родителям Нины, когда вышел из палаты. Матери стало плохо, пришлось приводить ее в чувство. Подавленно, со слезами на глазах стоял отец. Я опять, как можно мягче, старался разъяснить им безнадежность положения: ни при каких обстоятельствах ногу сохранить не удастся. А если все же сделать попытку сохранить ногу, нужно будет идти на иссечение всего коленного сустава. После этого девушке придется лежать в гипсе много месяцев, но нога все равно станет короче, не будет сгибаться. Самое же главное — операция тяжелая, сложная. Нине, до предела измученной, ослабленной септическим процессом, она не под силу, не перенесет ее. Даже ампутация очень опасна. Но она еще дает какие-то шансы на спасение жизни, а пройдет немного времени — этих шансов тоже не будет...
Кстати замечу, так тяжела, при всей ее неизбежности, обязанность врача: говорить близким суровую, подчас крайне жестокую правду! Долго и терпеливо разговаривал я с родителями Нины. Отец стал уже соглашаться со мной, но мать, рыдая, твердила: «Нет, нет!..» Настаивала на попытке сохранить ногу, пусть даже укороченную. И все втроем мы решили, что нужно прямо, ничего не скрывая, рассказать Нине. Пошли к ней в палату. Нина выслушала мои разъяснения удивительно спокойно, но сразу же заявила, что отнимать ногу не позволит — лучше умереть. Как мы ее ни убеждали, и мать в конце концов присоединилась к нам, девушка стояла на своем. Отец глухо сказал мне: «Что же, Федор Григорьевич, придется испытать судьбу. Тут такое дело, что против желания дочери не пойдешь, не простит она нам...» — и, тоже зарыдав, выбежал в коридор. Я понял, что выхода не остается, предстоит резекция сустава, хотя и видел всю опасность и даже безнадежность этой большой и травматичной операции. Нужно будет спилить все суставные концы костей, а делать это придется в гнойной ране. Для стока гноя необходимо произвести дополнительные разрезы сзади — со вставлением дренажей, и закончить операцию наложением огромной гипсовой повязки «от пятки до лопатки».
Как я и предполагал, операцию Нина еле перенесла. Чтобы вывести ее из глубокого послеоперационного шока, потребовалось повторное переливание больших доз крови. И, что самое обидное, усилия хирурга и страдания Нины на операционном столе оказались напрасными: общее септическое состояние продолжалось, все было по-старому — сухие раны не имели ни малейшей тенденции к заживлению, высокая температура сменялась критическим падением... Чего только мы ни предпринимали, какие антисептические вещества не вводили, как ни старались поднять силы больной почти ежедневными переливаниями крови, Нина таяла на глазах.
Через две недели родители сами стали уговаривать меня произвести ампутацию, и чтобы я не спрашивал мнения Нины, они берут всю ответственность на себя... Я вынужден был им сказать, что слишком поздно: все резервы истощены, общее заражение крови ампутацией уже не остановить. Какое-то время до этого у нас была надежда — теперь она потеряна навсегда. Родители продолжали настаивать, и мне пришлось согласиться.
Ампутацию ноги Нина, конечно, перенесла еще тяжелее, чем первую операцию: на операционном столе у нее резко упало кровяное давление, которое нам удалось выровнять с неимоверным трудом. Долго не просыпалась она от наркоза. Когда же очнулась, слабым голосом позвала мать, долго держала ее руку в своей. Затем впервые за много дней попросила есть, но, съев две-три чайные ложки творога со сметаной, почувствовала такую усталость, что снова впала в забытье. У нас вспыхнула надежда на перелом... Однако к вечеру у Нины начался сильнейший многочасовой озноб с высокой температурой, пульс частил, доходя до ста пятидесяти — ста шестидесяти ударов в минуту, и сердечные, которые мы вводили, не действовали. Лишь к утру температура снизилась, но это сопровождалось резким падением кровяного давления. Его сумели поднять переливанием крови, но давление вскоре снова упало, и с каждым разом все сложнее было его восстанавливать. В сознание Нина не приходила. Очнулась лишь на третьи сутки, обвела всех нас, стоявших возле кровати, ясными глазами, и снова позвала мать. Тихо сказала ей:
— Мама, мне совсем хорошо. И ничего не болит.
Я взял ее руку: пульс не прощупывался. Немедленно велел ввести сердечные, а сам попытался прослушать ее сердце: еле-еле ощущалось очень слабое биение такой частоты, что невозможно было сосчитать... Нет, ничего уже не могло помочь. Дыхание становилось все более поверхностным — реже, реже... Нина умерла.
Ее смерть поразила меня, уже тогда немало повидавшего за свою врачебную практику, какой-то своей особенно дикой несправедливостью. Она была так несовместима с этим милым, нежным существом, рожденным, казалось бы, для одних только радостей, для долгой жизни. И отчего все? Вначале глупая случайность, легкомысленное отношение к ране («И так заживет!..»), затем категорический отказ от ампутации, когда еще можно было на что-то надеяться. И вот трагический итог. Несколько дней ходил я под гнетущим впечатлением этой смерти — мне не хотелось никого лечить, ни на кого не хотелось смотреть...
Вообще-то поражение коленного сустава гнойным процессом по сей день составляет одну из самых трудных глав в хирургии. Тот из врачей, кому в военное время или в мирных условиях приходилось иметь дело с гнойным воспалением сустава, знает, какая непосильная задача — излечить такого больного хирургическими методами. И не менее ответственная, иногда со многими неизвестными задача — лечение туберкулезного гонита [гонит — воспаление коленного сустава], особенно в стадии обострения процесса. А мне в Киренске — задолго до описанного выше печального происшествия с Ниной С. — пришлось заняться такой больной. Тут я, оказывая хирургическую помощь, исправлял одно из многих преступных деяний Кемферта. Впрочем, расскажу подробнее...
Приблизительно за полгода до моего приезда в Киренск к Кемферту с просьбой выправить ногу обратилась женщина лет тридцати шести по фамилии Аникина. У нее был неподвижный коленный сустав, согнутый под углом. Из-за этого при ходьбе ей приходилось сильно наклоняться, припадая на уродливую ногу. Никаких болей в этой ноге она не чувствовала, все жалобы были лишь на то, что «..не гнется, проклятая, идешь, будто пляшешь иль поклоны на сторону отвешиваешь!» Кемферт, не понимая сущности происходящего в коленном суставе процесса, решил распрямить ногу насильственно. Дал Аникиной наркоз, стал давить на ногу и в какой-то миг, поднатужившись... распрямил ее! Произошел разрыв сустава, а поскольку он уже был разрушен туберкулезом, голень при разгибании сдвинулась по отношению к бедру, и на смену прежнему пришло искривление ноги уже вбок. Дремавшая в суставе туберкулезная инфекция вызвала тяжелое обострение туберкулезного процесса с повышенной температурой и нестерпимыми болями.
Аникина после дичайшей «операции» Кемферта не могла ни есть, ни спать и, тяжко страдая, проклинала своего «доктора». Она с трудом переносила прикосновение простыни, прикрывающей больную ногу, а когда ее перекладывали на кровати, от ужасной боли теряла сознание и, по ее словам, однажды пыталась даже заложить на себя руки: не видела никакого просвета впереди. Известие, что в Киренск едет новый хирург, да еще к тому ж здешнего роду-племени, из семьи Угловых, вселило в нее маленькую надежду. И когда я принял больницу, мне первым делом показали эту больную. Как молила она избавить ее от страданий, на которые уже не осталось никаких сил!
Отлично сознавая, что назначать такую сложную операцию, которой никогда не только не делал, но и не видел, как ее делают, более чем рискованно, я все же должен был пойти на это. По обыкновению, призвал в помощники книги: необходимо было уяснить диагностику и методику операций при туберкулезном гоните. Большинство специалистов в то время высказывались за то, что подобным больным лучше делать резекцию сустава без вскрытия его (по Волковичу), чтобы не разносить туберкулезной инфекции в ране. Я так и поступил. Уложил отрезки костей в очень небольшом сгибании, зашил рану кетгутом и заковал ногу в глухой гипс. И на другой день больная заявила, что боли, терзающие ее, исчезли... Через несколько месяцев, после снятия гипса, мы убедились в хорошем стоянии костей, в их прочном сращении. Теперь у Аникиной было лишь незначительное укорочение ноги, которое исправлялось с помощью ортопедической обуви.
Аникина радовалась, как ребенок, улыбка разгладила ее ранние морщины на лице, и не менее Аникиной радовался я сам!
Разумеется, подобные операции были не частыми. Основное, что держало тогда в напряжении, — это желудочные болезни. Язва, а иногда и рак желудка, при которых все чаще приходилось делать высокие резекции, подготовили меня к тотальной резекции желудка. Надо сказать — это технически сложное дело, требующее соответствующего инструментария, освещения и, что важно, опытных помощников. И, конечно, собственного умения в сочетании с самообладанием, железной выдержкой.
Не изгладилась из памяти самая первая тотальная резекция желудка. Получилась она вынужденной и стоила мне огромной нервной встряски. Вот как было дело..
Проводя резекцию при высокой язве малой кривизны желудка, я старался пересечь желудок выше язвы, и когда на оставшуюся культю стал накладывать швы, ужас сковал меня! Оказывается, я накладываю швы на пищевод, это его я пересек. Отсечен весь желудок с двенадцатиперстной кишкой, и лишь культя небольшого участка дна желудка связана с селезенкой… Не оставалось времени для угрызения совести и раздумий: нужно было спасать чуть не погубленного мною больного. Хорошо еще, что хоть с опозданием, но заметил свою ошибку!
Пришлось удалить весь желудок и соединить пищевод с тонкой кишкой. Больной, пролежав нужное время у нас в больнице, был выписан в удовлетворительном состоянии. А я после этого поучительного для себя случая уже осознанно произвел две или три тотальные резекции желудка при раке его кардиального отдела.
Вот почему, думая о Степе Оконешникове, я полагал: многому уже научился. Пора, брат, пора! И дал знать Степе: пусть приезжает ложиться в больницу.
КОГДА СТЕПУ ОКОНЕШНИКОВА определили в палату, ко мне заглянула Иннокентьевна. Лицо у нее было тревожным и суровым.
— Надеешься, Федя?
— Не скрою: опасно...
— Ой, Федя, у матерей знаешь как? Иль до конца жизни можем молить бога за спасителя, иль проклинать станем до гробовой доски...
— Я ведь в таком случае совсем могу не брать Степу на операцию.
— Нет, Федя, — твердо сказала Иннокентьевна, — ты бери, но помни!
Грешно было б обижаться на нее за такую прямоту: страдалец Степа — единственный сын, вся ее вдовья жизнь в нем.
И я начал готовить Степу к операции.
Первым делом заставил его бросить курить, строго пообещав: замечу с папироской — операции не будет. Назначил строгую диету, нужные лекарства. В первую же неделю — на удивление себе — Степа прибавил в весе. Вскоре ткани у него приобрели нормальную упругость, укрепилась нервная система, наладился сон... И хоть я уже не мог считать себя новичком в желудочной хирургии, в разные, самые запутанные ситуации попадал и выходил из них с честью, — не ожидал, что операция у Оконешникова заставит меня пережить страшные минуты, принесет ощущение своего бессилия, и я на миг подумаю: стоило ли добровольно ставить себя в такое рискованное положение?
Началось с того, что долгое время мне не удавалось попасть в свободную брюшную полость. Пептическая язва пенетрировала, проникла в толстую кишку, образовав желудочно-тонко-толсто-кишечный свищ. Значит, пища из желудка поступала в верхний отдел тонкой, а затем оттуда в средний отрезок толстой кишки, и был выключен из пищеварения значительный отрезок кишечника. Кроме того, язва проникла в переднюю брюшную стенку, образовав единый узел, в котором прочными спайками соединены желудок, петли тонкого кишечника, толстая кишка, сальник и брюшная стенка. А весь этот комплекс, в свою очередь, интимно припаян к печени, желчному пузырю, поджелудочной железе. Попробуй-ка все это разъединить так, чтобы не вскрыть просвета кишки или не поранить крупного сосуда! А без такого разъединения невозможно было понять, куда что проникает — рентгеновского кабинета мы не имели...
Установив диагноз, я приступил к ликвидации патологических соединений. Отделил толстую кишку и, освежив край раны, ушил отверстие в ней трехэтажным швом. После тщательной дезинфекции начал резекцию желудка вместе с анастомозом... Если наличие спаек при обычной резекции затягивает операцию на час-полтора, то мощные сращения, когда к тому же нужно удалять и часть желудка, и часть тонкой кишки, удлиняют операцию на несколько часов.
Тут я не замечал времени. Некогда было хоть на минутку распрямить затекшую спину, дать отдых пальцам... Довольно много в последнее время оперируя на желудке, я стал проводить несложную резекцию его за два — два с четвертью часа, и надеялся, что операция у Степы не займет больше четырех часов. На самом же деле с того момента, как я наклонился, делая кожный разрез, а потом выпрямился, наложив последний шов, прошло шесть с половиной часов. Они показались мне единым, не зафиксированным в сознании прочерком во времени — я их попросту не заметил. Лишь не отпускало сердце щемящее предчувствие возможной беды, и я всеми силами старался ее предотвратить...
Резекция требует перевязки и пересечения сосудов, идущих к удаленной части. Но все они в рубцах, припаяны к желудку, тонкой кишке. При разделении спаек легко поранить печеночную артерию, и тогда — омертвение печени, гибель больного. А отделение желудка от брыжейки толстой кишки грозит возможным ранением брыжеечной артерии, что сразу же вызовет некроз толстой кишки, и — тот же печальный исход. Отделение желудка от поджелудочной железы способно привести к кровотечению из нее, которое трудно бывает остановить, или к повреждению вещества железы. При этом в послеоперационном периоде сок поджелудочной железы может истечь в свободную брюшную полость, и стенки желудка или кишки будут разъедены им... Словом, чуть на миллиметр-другой ошибись, и вряд ли успеешь снять больного с операционного стола. А ошибиться легче легкого: сильные спайки деформировали, изменили, нарушили и запутали топографию брюшной полости.
Ни на секунду не мог я ослабить внимание, и когда закончил операцию, был до предела выжат, смят: твердые ноги сразу стали ватными, а руки, наоборот, налились свинцом, каждое движение отдавалось болью в теле. Оставив Веру Михайловну и операционную сестру продолжать переливание крови и противошоковой жидкости, я вышел в предоперационную и прислонился к подоконнику. Мартовское солнце весело заглядывало в окно, прыгали по снегу отогревшиеся под его лучами воробьи; конюх Прохор во дворе чистил скребницей Малышку; с нашей санитаркой заигрывал красноармеец-отпускник в длинной кавалерийской шинели — пытался обнять, а она со смехом отталкивала его; прачка развешивала на веревке тяжелое мокрое белье, что-то кричала конюху, а тот сердито отвечал ей... Никому не было дела до меня! А мне-то казалось, что в эти напряженные шесть часов Внимание всех должно было быть обращено на небольшое операционное поле, на котором с неизмеримыми, огромнейшими усилиями мы боролись за жизнь человека. И этот человек, главное, будет жить, скоро тоже выйдет на улицу, вот сюда, во двор, — и хватит солнца, снега, веселья, улыбок и человеческих слов и на его долю! Я вздохнул, улыбнулся и пошел в палату, куда уже должны были перевезти Степу Оконешникова.
Конечно, я был рад, что операция, несмотря на все опасения, прошла без осложнений. Честно говоря, не надеялся на это! Сам Степа, нужно отметить, проявил большую силу воли и выдержку. При наличии рубцов местная анестезия не всегда эффективна, и было ему, знаю, не раз очень больно, а он стона из себя не выжал. И теперь, после операции, находясь в полном сознании, он нашел в себе силы при виде меня улыбнуться бескровными губами и еще сказать неповинующимся, слабым голосом: «Не трусь, Федя. Я тебя не подведу...» Едва мог говорить, а сказал — и это после того, что ему пришлось вытерпеть! Не раз позже я вспоминал ту поразительную стойкость, с которой встречали муки и страдания мои земляки-сибиряки, как без жалоб и крика терпели они самую отчаянную боль. Такое вообще в характере русского человека, тем более уроженцев сибирского края.
Однажды я оперировал одного девяностошестилетнего старика по поводу ущемленной грыжи. Возраст куда как почтенный! А болезнь была запущена, кишка уже омертвела, и мне пришлось, прежде чем ушить грыжу, резецировать петлю кишки. Операцию старец перенес, не проронив ни звука. Это было ночью. А когда наутро я зашел к нему в палату, опять на его лице не было заметно следов страданий...
— Как себя чувствуете? — спросил я.
— Жив, и ладно, — ответил он.
— На что-нибудь жалуетесь?
Он улыбнулся:
— Конечно, жалуюсь. Водки не дают!
И мне, признаюсь, было — не нахожу здесь другого слова — приятно оперировать своих земляков. Они относились ко мне не только с полным доверием, но и с любовью. Некоторые старые рабочие, машинисты и капитаны ленских пароходов ласково называли меня просто Федей или Григорьичем, подчеркивая тем самым, как я им близок по духу, что навсегда я для них, даже сейчас, выучившийся на хирурга, прежде всего сын любимого ими товарища — Григория Углова...
В один из дней, заканчивая резекцию желудка, я зашивал больному брюшную стенку. Обезболивание уже прошло, прооперированный мужчина, мучаясь, напрягался, и когда я с усилием стал стягивать края раны, он деликатно сказал мне: «Ты б полегче, Федя...» Чтобы отвлечь его разговором от болей, я спросил, почему он так по-свойски зовет меня, «А как же тебя звать? — даже удивился больной. — Мы с твоим батей сколько лет вместе на «Каролонце» ходили. Ты тогда до машинного вала рукой достать не мог...»
В тот день, когда я делал операцию Степе Оконешникову, произошел эпизод, подтвердивший, как уважают человека, когда он во всех своих делах и поступках остается для других именно человеком. Опять по-доброму, в критической для меня ситуации вспомнили моего отца... Но пусть все будет по порядку, а пока вернемся в послеоперационную палату к Степе Оконешникову.
Состояние его было удовлетворительным. Я сам наладил прибор капельного внутривенного введения физиологического раствора с тем, чтобы вводили его всю ночь, и спросил:
— Терпимо, Степа?
— Уж привык, — ответил он и повторил свое прежнее: — Не подведу, Федя.
Оставив возле него дежурную сестру, мы пошли завтракать.
У нас был установлен твердый распорядок, которого я придерживался все годы: в двенадцать часов дня — обязательно второй завтрак. Если операция затягивалась, то, естественно, отодвигался и завтрак. Но как только она заканчивалась, мы непременно садились за стол. А потом снова к другому столу, операционному... Мама обычно приносила для нас кастрюльки с домашней едой. На этот раз она пришла с Иннокентьевной, нам были поданы великолепные сибирские пельмени, от которых дух захватывало.
— Постарался, Федя? — спросила Иннокентьевна.
— Постарался, — ответил ей.
— Я за твое здоровье свечку затеплила. Не поспешила?
— В самый раз, — шутливо отозвался я. — Вот посидим, покажу вам сына, надевайте белый халат и выхаживайте...
Вернулись к Степе, и опять я остался доволен им. Пульс надежный, живот мягкий, безболезненный, лицо спокойное. Иннокентьевна села на табурет возле кровати и напряженно замерла, как страж, с мукой и надеждой на лице пытаясь предугадать любое желание сына. Она верила, что все беды позади. А меня позвали к только что привезенному больному: на лесоповале он был придавлен падающим деревом, от вонзившихся в тело острых сучьев у него были рваные раны на спине и затылке.
Вышел я из больницы, когда уже смеркалось, сизоватая мгла окутывала дома и деревья, а через нее слабо пробивались с неба оранжевые звездочки. Захотелось стряхнуть тяжесть с плеч, расслабить нервы и мышцы. Прохор, угадав мои мысли, подвел Малышку, уже запряженную в санки. Я укрыл ноги медвежьей шкурой, тронул вожжами, и резвая сибирская лошадка вынесла на дорогу. Эге-ге-гей!.. Не помню, о чем я думал тогда, наверно, ни о чем... Только быстрая езда, снежная пыль в лицо, скрип полозьев, маняще светящиеся огоньки близких деревень. И вот уже увязшие в сугробах избы Змеинова. Двенадцать километров, выходит, проскочил. Но заезжать к кому-либо, говорить с кем-то — желания не было. Круто повернул назад, шагом, чтобы дать Малышке отдых, поехал обратно.
Был уже на полпути к Киренску, когда вдруг из стылых придорожных кустов к неторопливо бежавшей лошадки метнулись две фигуры — один схватил ее под уздцы, другой, вооруженный шишковатой дубинкой, предстал передо мной. Я и опомниться не успел, как оказался в плену у полуночных молодцев, обтрепанных, с повязанными платками лицами, чтобы их не узнали.
— В чем дело? — спросил я, стараясь не показать испуга.
— Пальтишко на тебе справное, — хрипло сказал тот, что с дубиной. — Кошелек, небось, есть, У такого начальника как деньгам не быть!
— Я не начальник, ошибаешься, друг. Врач. Хирург я.
— Смотри-ка, Жижа, — и мой допросчик простужено засмеялся. — Тоже людей режет. Хирург! Может, в свою компанию возьмем?
«Жижа! — пронеслось в моем сознании. — Когда мы зимовали на Алексеевском затоне, в детстве, там был Алешка Жижа, из босяков, чернорабочий...» Я силился разглядеть того, кого приятель назвал Жижей и который в этот момент держал лошадь, но было сумеречно, лицо, и так закутанное, маячило неясно. Я решился, как можно спокойнее сказал:
— Что же это ты, Алексей, земляков посреди поля останавливаешь?
— Эге, да тут тебя, Жижа, знают! — растерянно изрек хозяин дубинки.
Жижа, всматриваясь, подходил ко мне, видя его развинченную, как бы пританцовывающую походку, длинные, болтающиеся руки, я уже не сомневался — он! Хотя, конечно, стал стариком, или, вернее, выглядел стариком: вряд ли ему было больше пятидесяти — пятидесяти пяти.
— Чевой-то не признаю, — сказал он сердито. — У меня земляков пол-Расеи...
— Углов, — сказал я. — Григория Гавриловича с «Каролонца» сын.
— Ну! — не сдержал удивления Жижа. — Вот это, брат, встреча! Здорово, Углов! Ты какой же из сыновей?
— Федор.
— Ну, здравствуй, Федя...
— Здравствуй, Алексей.
— Мы значит, Федор, вот так... ходим...
— Вижу. Помочь, может, чем?
Жижа рукой махнул, сказал только:
— Хороший у тебя папашка мужик. Жив?
— Нет, Алексей, умер.
— Царствие ему небесное... Пошли, Колдун. А ты, Федор, не поминай лихом. А?..
— Алексей, — крикнул я им уже вслед, — садитесь в кошевку, поедем со мной.
Они не обернулись. Таяли их сгорбленные фигуры в синих сумерках. Грустно стало у меня на сердце, подумалось, как много неприкаянных судеб на нашей большой земле, сколько горя хранит в себе сам Жижа и сколько горя от него может быть другим. Носит его, как песчинку, по глухим дорогам, где-нибудь настигнет жестокая, скорее всего насильственная смерть, а может, найдут на такой же дороге, вдали от жилья, окоченевшим, предадут земле, не ведая ни его имени, ни его жизни, не зная, кому сообщить, кто мог бы пролить слезу по загубленной, а точнее, сгубившей себя душе...
Вот какой памятной историей закрепился во мне день операции у Степы Оконешникова. И было бы чем повеселить, повеселил бы, но правда жизни чаще всего сурова и неулыбчива, а в этой книге я во всем следую ей. Поэтому о Степе могу еще сказать, что через восемнадцать дней выписали мы его домой, и впервые за много лет он был прежним, как в юности: веселым, легким и острым на слово, жадным до работы, по которой соскучился. После его отъезда у меня осталось такое впечатление, что я сам выдержал большой ответственный экзамен.
А позднее, уже в Ленинграде, узнал, что год спустя Степа по мстительному навету был арестован, увезен в неизвестном направлении, и вскоре Иннокентьевне сообщили, что ее сын погиб. Когда же родным пришла бумажка о посмертной реабилитации Степы Оконешникова, могила самой Иннокентьевны к этому времени затерялась в густом многолетнем бурьяне.
Все это удручающе подействовало на меня. Безжалостные люди не только погубили Степу Оконешникова, они как бы надругались над всеми нами, кто вложил столько силы, энергии, труда, воли, столько сердечной теплоты, чтобы вырвать этого человека у опасной болезни, приобщить ли нормальной жизни... Вырвали, дали здоровье — и вот вам!.. Это выглядело так уродливо, так расходилось с теми идеями гуманизма, которыми проникнута наша врачебная профессия!
Тут же я узнал о факте несколько иного характера, но также потрясшем меня. Оказывается, приблизительно в те же годы был взорван, причем с большим трудом, великолепный собор, стоявший на возвышенности и являвшийся украшением города. Как известно, древние зодчие на Руси славились умением не только творить, чудеса по созданию дворцов и церквей, но и выбирать им место. Посмотрите на русские села, как великолепно на высоких берегах рек стоят стройные колокольни, изящно вписанные в ансамбль всей окрути. Уберите эту церковь, и потускнеет весь вид села, сделается серым, будничным. Собор в Киренске, выстроенный более столетия назад на народные средства, в ознаменование победы русского воинства, был украшением города, и виден он был на много километров с пароходов и плотов, идущих по Лене. И мы можем только искренне сожалеть, что находятся люди, которые по соображениям, по-видимому, ничего общего не имеющим с антирелигиозной борьбой, губят прекрасные памятники истории. А. С. Пушкин писал:
Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
А в прозе он сказал: «Уважение к минувшему — вот черта, отделяющая образованность от дикости».
Православная церковь с древних времен была не только местом моления верующих, она долгое время оставалась единственным рассадником грамотности на Руси. Известно, что первая школа и первая библиотека у нас были открыты при Киево-Печерской лавре.
В стране создано общество охраны памятников старины и культуры. Во многих городах старинные здания, церкви — в строительных лесах. Идет реставрация. Между тем, ох, как много прекрасных памятников было разрушено. Как ленинградец, с сожалением вспоминаю тот факт, что сравнительно недавно, в 1962 году по неизвестным причинам был снят с охраны государством и снесен шедевр русской архитектуры — церковь на Сенной площади.
А в конце семидесятых годов взорвана великолепная церковь Бориса и Глеба, а несколько позднее – Синопская церковь, построенная на народные деньги в честь Синопской битвы, когда русские моряки покрыли себя неувядаемой славой.
Имеется немало фактов, когда разрушенный по чьей-то злой воле храм правительство вынуждено восстанавливать вновь, затрачивая на это миллионы рублей народных средств…
Бережное отношение к православной церкви нашего правительства и нашего народа объясняется не только тем, что в учении православной церкви нет человеконенавистничества, нет призывов против тех, кто придерживается другой религии, но и тем, что православная церковь помимо религиозной роли часто, особенно в тяжелую годину нашего народа, является центром, объединяющим народ для отпора врагу. Известно, что в деле сплочения всех русских сил в борьбе за освобождение нашей Родины от татарского ига церковь играла большую роль.
Во время Великой Отечественной войны служители Русской православной церкви проводили большую работу по сплачению всех сил не только внутри нашей страны, но и за рубежом на борьбу с фашизмом.
Я глубоко убежден, что разрушать Русскую православную церковь могут только исторически безграмотные люди или же религиозные фанатики – иноверцы.
НУЖНО УЧИТЬСЯ ДАЛЬШЕ. Если я останусь здесь, в Киренске, неизбежно буду повторять уже известное, получится затяжное топтание на месте. В хирургии есть высоты, и я чувствую, что способен их достичь.
Так размышлял я после четырех лет работы в родном городке. И знал, что уехать будет нелегко, хотя к этому времени как в нашей, так и в городской больнице появилось немало врачей — выпускников медицинских факультетов. Против будет Ленводздравотдел: не захочет расстаться с надежным специалистом. Станут возражать в райкоме партии: в крае важен каждый активный коммунист... Так оно и вышло! Изрядно помыкался, прежде чем получил разрешение отправиться на учебу. А ведь проработал я здесь не два года, как обязывал договор, а вдвое больше! И то, что в конкурсе больниц наша вышла на первое место в Восточно-Сибирском крае, ничуть не помогало ее главврачу. Наоборот, мне говорили: видишь, как прекрасно наладил дело, как же можно тебя отпускать?
И все же наиболее разумно подошли к этому вопросу в райкоме партии. Видя, что я настойчив и непреклонен в своем желании, первый секретарь, товарищ Перцев, решил так: если я поступлю учиться, они меня отпустят, снимут с партучета. Если завалюсь, то не должен искать там работу, а обязан возвратиться в Киренск.
Нужно ли объяснять, что, приняв столь важное для себя и неожиданное для других решение продолжать обучение своей профессии, я должен был многое твердо и бесповоротно переломить в себе. И надо, думаю, уметь это делать, чтобы плыть не по течению жизни, незаметно подчиняясь обстоятельствам, а смело и даже дерзко искать то, что считаешь главным для себя на весь отпущенный судьбой век.
В Киренске я имел устойчивое жизненное положение: завоеванный в трудах авторитет, полную материальную обеспеченность и, что особенно удерживало тут, интересную работу в больнице, созданной и оборудованной собственными руками. А чтобы поехать учиться, необходимо покинуть уютное, насиженное место, привезти трех детей в Ленинград, где никто не ждет нас, где нет квартиры и где придется обходиться скромной стипендией...
Все именно так, лазеек для каких-то компромиссов не оставалось. И не могло их быть! Все во мне тревожно кричало: уже топчусь, весь мой хирургический багаж исчерпан, если так будет продолжаться, завтрашний день станет походить на сегодняшний, а сегодняшний на вчерашний... Можно ли так?!
Могу заверить, что тогда я не думал быть ученым, в Ленинград стремился не для науки. Хотел пройти практический курс усовершенствования, чтобы стать в хирургии подлинным мастером. Тем более, что слова Н. Н. Самарина о моей неспособности к научной деятельности охлаждали от соблазнов описать какое-либо редкое заболевание. Однажды, например, поступил в больницу мальчик лет шестнадцати со множественным окостенением мышц. Такое заболевание во всей мировой медицинской литературе описано в единичных случаях. Однако помня о своей неполноценности для науки, прошел мимо этого факта, как проходил мимо многих других, не утруждая себя их всесторонним изучением.
Но сама работа в Сибири явилась хорошим стартом для всего дальнейшего. Хирургические навыки, приобретенные здесь, стали основой. Я ничему не переучивался после, лишь пополнял и совершенствовал уже имеющиеся знания. И еще, чем можно было утешиться, покидая родные края (теперь уж навсегда!), — это тем, что за все время работы в Киренске я не сделал ничего такого, за что пришлось бы краснеть самому ли, близким моим... Чувство святой ответственности перед больным человеком, перед обществом, перед всеми, кто знал меня с детства, знал моих родителей, нашу семью, не покидало меня тут ни на мгновение. На глазах у киренчан я шел прямым путем моего отца — путем чести и труда. Я всегда придерживался материнского наказа: любить людей и делать им добро. Этим самым я, как мог, расплачивался со своим отчим краем за все, что он привил мне, за то, что наделил большой силой. И поныне я перед ним в неоплатном долгу, как и перед всем русским народом, сыном которого являюсь. Такое чувство заставляет меня не успокаиваться, подталкивает к новым делам: очередным операциям, от которых отказываются другие, работе над научными книгами, ко всему, что в конечном счете будет принадлежать народу.
А тогда, в свои тридцать два года, отправляясь из Киренска вверх по Лене, я не знал, что ждет меня впереди. Но в вышине надо мной сияла яркая путеводная звезда. Гори, звезда моя, не падай!